— Не пойму… — Каттими завозилась среди кутавших ее одеял, приглушенно чихнула. — Вроде светлая какая-то. Словно искристая паутина над городом. Но там ведь и гадости, кроме этой паутины, предостаточно. Ты разве не чувствуешь?

Кай чувствовал. Город, перепуганный и притихший, и в самом деле пронизывали солнечные линии, и, если бы не они, вывалились бы немедленно на его улицы орущие от ужаса мужчины, женщины, дети, потому что откуда-то с востока, с воды, со стороны устья невидимой с этого берега Натты готово было ринуться на Зену нечто ужасное. Впрочем, ужасного хватало и в самой Зене. Но оно затаилось. Ждало. И кружилось над головой. Кай не поднимал головы, но знал об этом. Соглядатай Пустоты парил в небе и вчерашний день, и нынешний. Но спутников он пока не видел. Охотник уверился в этом еще вчера. Слепил пальцы, закрыл глаза, отрешился от ноющей ноги, от вдруг напомнивших о себе иных ран и почувствовал раздражение рыбака, который где-то там наверху машет черными крыльями, дышит морозным парком, разбрасывает невидимую сеть — и раз за разом вытягивает ее пустую. Нужно было всего лишь отнестись к парящей наверху пакости, как к зверю, который ведет охоту. И не чувствовать себя дичью. Одно мешало охотнику — жажда, которая вновь начинала иссушать его нутро. И чем дальше продвигалась повозка, тем сильнее была жажда. Горло стискивало так, что хотелось завыть и забыть обо всем, даже о притаившейся за спиной Каттими, только бы утолить эту жажду. Может быть, что-то подобное движет приделанными? Ведь горело же что-то холодное у них в глазах?

Он стиснул в руках прут, который вручил ему селянин, так, что комель его переломился в пальцах. Пришел в себя, стер со лба выступивший на нем холодный пот. Откашлялся, снова закрыл глаза и уцепился, повис на золотой паутине, в которую был укутан город. И сразу стало немного легче.

— Что с тобой? — донесся голос Каттими.

— Жажда, — выдавил сквозь стиснутые зубы охотник. — Одно успокаивает: мучает только тогда, когда рядом кто-то из двенадцати.

— У нас в деревне говорили — хочешь радоваться клубням, не хули шипы на ботве, — вздохнула Каттими. — Ищи светлую сторону во всем. Сколько осталось этих великих колдунов? Вместе с Хиссой шестеро? Перетерпишь как-нибудь. Зато опять же найти легче будет. Иди туда, где тебя корежит сильнее всего, точно нужное найдешь.

— Ага, — усмехнулся Кай. — Хочешь согреться, садись на середину костра?

— Так я сяду рядом с тобой, — прошептала едва слышно девчонка. — Там плохо рядом с Хиссой. Очень плохо.

Он чувствовал и это. В этой золотой паутине, боясь приблизиться к ней, но скрываясь под ее куполом, как черные и жирные мухи, скрывались двое. Третий витал вверху. И еще кто-то был рядом с нею. Еще кто-то…

Кай начал, как и условился с Халки, с края улицы. Останавливал повозку у одного дома за другим, стучал в ворота, ждал, когда хозяева откроют, отдавал, сверившись со списком на вытертой до белизны холстине, одну или две вязанки. На вопрос о деньгах махал рукой, хрипел вроде бы простуженным голосом: «После, после». Затем забирался на облучок и, поглядывая на раскинувшуюся за улицей Хапу, над которой поднимался морозный парок, правил к следующему дому.

Не все жители брали дрова. Некоторые и вовсе не открывали, а некоторые выглядывали с такими испуганными лицами, словно посреди охваченного черной лихорадкой города к ним стучался коробейник и предлагал сладости. Но к портовой площади и дому бакенщика, который притулился сразу за мытарской, две трети воза было роздано, даже коняга приободрился, принялся помахивать хвостом.

— Что на площади? — спросила Каттими.

— Следы, — сдавленно прошептал Кай. — Детские следы. Много. Круги вытоптаны детскими следами.

— Ты там… недолго, — попросила Каттими.

— Как получится, — прошептал Кай. — Да и что я могу сделать? Ведь нет у меня глинки Хиссы. Только если поговорить.

— Поговори, — донесся ответ. — Только имей в виду, один кто-то, черный, в мытарской засел у окна, что выходит на дом бакенщика. Другой в домике напротив. Оба очень опасны. И кто-то еще за домом, внизу, на пристани. Но не приделанный. Человек вроде.

— Я чувствую, — кивнул Кай, слез с повозки, подхватил вязанку дров и пошел к двери крохотного, вросшего в землю домика, перед которым не было ни забора, ни ворот, да и какой забор, если вплотную к бревенчатой стене к черной воде и замершим у пристани лодкам вели дощатые ступени? Подошел, постучал, замер, чувствуя, как жажда снова овладевает им, сушит горло, превращает его в зверя, заливает глаза, поэтому, когда открылась дверь, не увидел ничего, только услышал тихий голос:

— Ну вот ты и пришел.

А затем мягкая ладонь провела по лицу Кая, и жажда ушла.

Она была почти такой же, как и в том сне. Рыжеволосая, веснушчатая, словно подсвеченная солнечным лучом, только без бабочек на ладонях, и не в желтом платье, а в синем, застиранном и залатанном. Да еще усталость полнила ее лицо, давила на плечи, серебрила волосы. Рядом с нею сидела девчонка лет десяти. Хрупкая, тоненькая, с огромными глазами и черными волосами. Точно такими же волосами, как у Кая. Только глаза у девчонки были не зеленые, а синие. Не голубые, а темно-синие, какой бывает эмаль на оберегах.

— Арма, — представила дочь Хисса. — Меня ты знаешь. Я ждала тебя.

— Даже не знаю, что и сказать, — пробормотал Кай.

— Точно такой, как мать, — улыбнулась Хисса. — Если бы не глаза Сакува, не открыла бы тебе дверь. Боюсь я ее. Даже когда она права, когда все правильно делает, все равно боюсь. Нет, конечно же и ей бывает больно, и она способна лить слезы, но когда нужно отрезать — отрежет. А я не могу. Я из тех, что скорее себе сделают больно. А какой ты?

— Не знаю, — пожал плечами Кай. — Кикла мне сказала, что ты более других привязана к прошлому, но смотришь в будущее. Что ты видишь там обо мне?

— Зачем мне то, что я вижу, — подняла брови Хисса. — Я хочу услышать от тебя, какой ты.

— Я разный, — ответил Кай.

— Он разный, — подала голос Арма. Детский голос и одновременно низкий, с едва заметной хрипотцой. — Чаще хороший. Иногда не очень.

— Простудилась немного, — улыбнулась Хисса, но глаза ее заблестели. — Первый снег. Так что гулять пока больше не пойдет.

— Беда за окном, — проговорил Кай.

— Я знаю, — ответила Хисса, и ответила так, что он тут же понял, что она и в самом деле знает и о беде, и о двух черных в ближайших домах, и о том, что копится уже не в устье Натты, а посередине Хапы. Знает и даже сдерживает эту беду. Изо всех сил. — Я знаю, — повторила Хисса и добавила: — Но несколько минут у нас еще есть. Ты ведь хочешь, чтобы я умерла?

Кай посмотрел на Арму. Дочь Хиссы ничем не напоминала мать, явно пошла в отца, а тот, скорее всего, был красавчиком, избалован женщинами, оттого и пил, и утонул однажды по пьяни.

— Не так все было, — строго сказала Арма. — Папа был красивым мужчиной. Но пил он не из-за женщин. Он любил маму. Очень любил. А пил потому, что чувствовал. Как и я. Видел людей насквозь. И видел, что рядом с мамой он просто маленький человек. Маленькому человеку иногда нужно выпить, чтобы стать большим. Хотя бы в голове.

— У него было большое сердце, — объяснила Хисса. — Но маленькая, хотя и добрая голова. А у Армы и сердце большое, и голова. Но она дочь обычного человека.

— Но сама я не обычная, — строго сказала девочка. — И ты зря закрываешься. Хотя можешь закрыться. Мама! Он и в самом деле может закрыться! Он первый, кого я знаю, кто может закрыться. Хотя нет, та девушка, что сидит в его возу, тоже может закрыться. Но у нее сильные обереги на коже. А он может так. Без оберегов. Только поздно, я уже все разглядела, разглядела уже!

— И что же ты разглядела? — растерянно спросил Кай.

— Он не хочет, чтобы ты умерла, мама, — повернулась к Хиссе дочь. — Он знает, что ты уйдешь, а потом вернешься. Когда я уже вырасту. Но не хочет. Хотя его томит жажда, которая утоляется уходом каждого из вас, мама. Это колдовство. Но не плохое колдовство, хотя и плохое в нем тоже есть. Оно попало в его кровь из раны. И еще живет в нем. Он думает, что не живет, а оно живет. Оно окрашивает все в черное. И даже то чувство, которое должно было просто вести его, сделало жаждой.