— Все равно пешком двенадцать верст не пойду. Давай транспорт.
— Да откуда я тебе его возьму? — удивляется тот совершенно натурально.
— Твои заботы. Село большое, — сказал равнодушно и, повернувшись, ушел в сени, бросив по дороге топор в угол. Из сеней — в комнату, где от оплывшей уже свечи запалил семилинейную керосиновую лампу с надраенным отражателем. Теперь хоть можно глаза не ломать.
Выехали уже со светом. По солнышку.
Пока военные добывали по селу подводу, я успел не только собраться, но даже побриться. Не только подбородок, но и голову. Собрать фельдшерский саквояж и накинуть поверх хорошо уже поношенной одежды рыжий брезентовый плащ. Длиной почти до земли и с капюшоном. На ноги пришлось надеть порыжелые сапоги из юфти, которые уже просили каши, но ничего более приличного в избе не нашлось. Не айс. Нанковая косоворотка и серый пиджачишко с брюками от разных пар. И кепка-восьмиклинка. Что-то подсказывало мне, что одежка получше есть в сундуке, но в то же время это же самое подсказывало, что не стоит при этих вроде как военных выделяться справным платьем.
Подвода, которую пригнали к моему дому, была собственностью знакомого мне мужика-односельчанина Трифона Евдокимова. Как и мерин — длинногривый соловый русский тяжеловоз, которого он привел с собой в село в семнадцатом году, когда дезертировал из артиллерии, где служил ездовым при пятидюймовых гаубицах в учебном полку. Гаубицы, правда, были 48-линейные, [744] но Трифону больше нравились круглые цифры.
Стянув с головы войлочный шляпок, Трифон с поклоном поздоровался со мной, когда я под конвоем солдат с винтовками выходил из избы.
— Доброго утречка вам, Егорий Митрич.
— И тебе, Трифон, не хворать, — ответил ему и уселся рядом с ним на облучок.
Поглядел на солдат, смолящих махорку в самокрутках, и сказал ехидно:
— Что тормозим, служивые, или у вас люди не так шибко раненые, как обсказывали?
Принадлежность этих, с позволения сказать, воинов была неясной. Никаких знаков различия они на своей форме — сильно потрепанной летней форме Русской императорской армии, — не несли. Ни кокард каких, ни лент на головных уборах не было. Как и погон.
— Трифон, — спросил тихонечко, — напомни мне: какое сегодня число?
— Так это… — вылупил на меня он белесые зенки, — сентябрь на дворе пятый день.
— А год?
— Год осьмнадцатый. Второй, как царя скинули. И второй год Республики, уже пять дён как. [745]
— Дела… — только и промолвил.
Пошарил по карманам, но сигарет не обнаружил. Ну да. Сигареты же в камуфле остались, а на мне сейчас не пойми что надето.
— Трифон, у тебя закурить не найдется?
— Так не смолишь ты, Митрич, и нам всегда пенял на то, что вредно это для организьмы.
— Что-то захотелось, — отвернулся я от мужика.
Военные в это время, поплевав на окурки, пригасили их о каблуки и полезли на телегу, в заботливо накиданное Трифоном сено.
— Кудыть ехоть-то? — спросил их Трифон, не оборачиваясь.
— В Лятошиновку, — ответил тот молодой, что с шашкой.
— Ну, хоть недалече, — с облегчением выдохнул Трифон и, набрав полную грудь воздуха, треснул вожжами по крупу своего мерина: — Но! Пошел, проклятый заклейменный!
Мерин невозмутимо и привычно застучал большими копытами по траве между колеями дороги, легко таща за собой телегу с шестью солдатами. Все же этот артиллерийский конь был привычен таскать в упряжке с еще пятью такими же две с половиной тонны походного веса гаубицы. С ездовыми. Что ему полдюжины не сильно откормленных человеческих тушек?
Я осмотрелся. Лес за селом действительно стал покрываться желтым листом. Но еще как-то робко. В низинах стоял жидкий туман. Убранные поля желтели стерней. Действительно осень уже.
Голода я не чувствовал, хотя изо всей еды выпил с утра только кружку колодезной воды из ведра в сенях. И конвоиры меня понукали, чтоб быстрей собирался. Этих дармоедов мне кормить совсем не хотелось. А пришлось бы, засвети я перед ними снедь.
— Господа военные, осветите темным селянам политический момент, — вдруг спросил Трифон, ёрничая.
— Господа все у прошлом году кончились, — спокойно, даже с некоторой ленцой, ответил один из солдат, — а те, кто не кончились, тех мы докончим. Всенепременно.
Последнее слово он сказал с какой-то мечтательной интонацией.
— Ну, так как насчет политического момента? — пропустил Трифон мимо ушей революционную сентенцию. — Продразверстку исчо не отменили?
Хохот был ему ответом.
— Кто ж тебе ее отменит, когда в Москве и Питере почитай что голод, — сказал молодой.
— Ну да, ну да… — скуксился Трифон, — оно понятно…
Но молодой, как оказалось, не все сказал.
— Три дня назад ВЦИК [746] постановил превратить Республику в военный лагерь. Создан Революционный военный совет, который возглавил товарищ Троцкий. Все красные партизанские отряды сводятся в единую регулярную Красную армию. — И уточнил, оттенив голосом: — Рабоче-крестьянскую Красную армию. Вашу армию. А ее тоже кормить надоть. Так что нескоро продразверстка ваша закончится. Скоро придут к тебе из Пензы товарищи рабочие. Жди. Мешки готовь.
И красные партизаны снова заржали.
Чувствовалось, что они как-то ощущают свое превосходство над сельскими жителями. И это превосходство, скорее всего, кроется не в идеологии, которой им промывают мозги, а просто в том потертом оружии, которые они держат в руках. «Винтовка рождает власть», — так, кажется, Мао сказал в сороковых годах. А сейчас восемнадцатый. Эти мужики в потрепанной униформе не могут так четко выразить свою мысль, как образованный китаец по имени Цзэдун, но чувствуют то же самое. И это чувство им нравится.
Анархистская революционная вольница, которую скоро «лев революции» Троцкий станет лечить расстрелами популярных партизанских командиров.
Угораздило же так попасть. Да что там попасть — вляпаться! Хуже, чем на эту Новую Землю, на которой меня убили. Долго я тут не протяну. Не с моим длинным языком жить при красных. «Прошел он коридорчиком и кончил стенкой, кажется». [747] У них сейчас одно наказание за все — расстрел.
Только мне уже все по фиг. Я, наверное, теперь Агасфер. Тот самый «вечный жид», только не в собственной мумии по свету шатаюсь, а так вот переселяюсь незнамо как из тела в тело, из времени во время. И это открытие что-то меня не радует. Хотя всяко лучше банального небытия.
Через час неспешной прогулки на трясучей телеге среди зеленеющих еще дубрав остановились перед двухэтажным домом волостной управы в соседнем селе.
Молодой партизан, придерживая шашку, тут же пташкой взлетел на крыльцо и пропал, хлопнув дверью.
Военные повылезали с телеги, тут же принявшись смолить махорку.
К телеге подошел мужик, одетый, несмотря на тепло, в справный армяк, поздоровался с нами и поинтересовался:
— Как там у вас, Трифон, Лятошинский сад ноне — с урожаем? — И выщербился довольной улыбкой из густой бороды.
— А тебе какое дело? — ответил Трифон, сворачивая цигарку.
— Да вот хотим княгинюшку пощипать на яблоки-груши. Сушки на зиму нарезать. Им все одно столько не сожрать, хошь в три раза кишку удлини. А продать столько нынче негде. Да и вывезти нечем.
— А че мальцов не пошлете? — спросил Трифон, заклеивая цигарку языком.
— Дык, сам знаш, сторож-то у княгинюшки дюже злой. И берданка у него солью заряжена. Жалко мальцов-то.
— А свою дупу тебе, знать, не жалко? — усмехнулся Трифон, чиркая колесиком фронтовой зажигалки — самодельной из латунного патрона — и с наслаждением прикуривая.
Эту занимательную беседу дослушать не удалось, так как молодой партизан выглянул из двери управы и крикнул:
— Фершал, пошли со мной! Товарищ Фактор требуют.